Роман Сущенко, Париж
В парижском театре Одеон состоялся творческий вечер Светланы Алексиевич. Красное бархатное убранство зрительного зала, приглушенное освещение, изящная полифоническая подготовка и тембр французского ведущего усилили философские размышления писательницы. Собственному корреспонденту Укринформа посчастливилось быть гостем вечера, формат которого, согласно требованиям организаторов, не предусматривал вопросов из зала. Предлагаем вниманию читателей ответы Светланы Алексиевич на вопросы ведущего вечера.
ЧТОБЫ УСЛЫШАТЬ ЧЕЛОВЕКА, НАДО ПО-НОВОМУ СПРОСИТЬ
— Госпожа Светлана, вы получили (Нобелевскую) премию за «полифонический стиль письма, памятник страданию и мужеству в наши дни». Каким образом вы нашли свой стиль, когда пришло понимание, кем вы являетесь в действительности?
— Понимание того, кем мы являемся, начинается с детства. Мое детство прошло в белорусском селе, которое после войны было абсолютно женским. Я даже не помню мужчин пожилого возраста, только одни женщины. Вот эти женщины после тяжелой работы вечером садились на скамейки и разговаривали. А в белорусских деревнях все на виду, все живут для всех, все живут вместе. Это были такие сильные разговоры: о войне, о жизни, о любви. Ничего схожего с этими текстами я не нашла в книгах. А полифония меня заворожила. Прежде всего тем, что текст абсолютно свободный, не отшлифованный. Какая подлинность, с которой ничего нельзя сравнить.
Позже, когда я уже училась на факультете журналистики, узнала, что существовала такая линия в русской культуре. Это были записи (медицинской. — Авт.) сестры Федорченко, сделанные в лазаретах во время Первой Мировой войны. После Второй Мировой войны белорусский писатель (Алесь) Адамович сделал несколько подобных книг. Это мой учитель. Я прочла его книгу, которую он написал с другими авторами и назвал «Я из огненной деревни…». Напомню, что во время войны в Белоруссии немцы сжигали целые деревни вместе с людьми — как месть за партизанщину. Каким-то чудом несколько человек спаслись. Женщины, дети. Авторы книги нашли этих людей и записали их исповедь. Считаю эту книгу гениальной. Так вот, когда я ее прочитала, то во мне сразу что-то переключилось: прочитанное, воспоминания из детства. Тогда я искала себя в творчестве, пробовала писать пьесы, романы, но все это было не то. Не мое. Прочитав книгу, я на самом деле поняла, что это мой взгляд на мир. Вот мой путь. Для меня даже не существовало выбора. Единственное, что я сделала, это добавила время. Поскольку время всегда требует своей формы, эстетики произведения. Таким образом, я уже действовала в этом пространстве, ища себя дальше.
— Значит, Светлана Алексиевич изобрела какую-то особую технику изложения…
— Упаси Боже, никакой техники. Моя техника заключалась лишь в одном — остаться искренним и честным человеком. Прийти к другому человеку не как известная писательница, а как просто соседка по времени, как ровня, и начать говорить о тех вещах, которые меня интересуют. Или война, или Чернобыль. Сложнее с мужчинами. Ты приходишь и как бы сталкиваешься совсем с другим пространством, в котором движешься на ощупь. Ведь есть такие темы, в частности, в которых человек высокомерен, попробуй отними у него эту «игрушку-войну». В этом контексте у мужчин есть освященное тысячелетиями недоверие к женщине, пренебрежение к ней. Поэтому с мужчинами сложнее. Не то чтобы это был какой-то поединок, скорее, определенное вхождение в человека, общее размышление. Что-то вроде биологического потока, обмена.
Всегда ищу собеседника — человека, ошеломленного или событиями войны, или катастрофой, или вообще жизнью
Я всегда ищу собеседника, человека, ошеломленного или событиями войны, или катастрофой, или вообще жизнью. У каждого человека есть такие вещи, о которых ему хочется поговорить, они для него непонятны, они интересны. Чтобы услышать такого человека, нужно по-новому спросить. У меня были разные ситуации. Например, я вела диалог с человеком, вернувшимся с войны, из Афганистана. У него была куча наград, и он чувствовал себя героем. Я его спросила, как он не сошел с ума на войне, когда убивал. Это его настолько поразило. Он не ожидал этого вопроса. Он начал думать…
ЧЕЛОВЕК ЛИШЬ ДВАЖДЫ В ЖИЗНИ ГОВОРИТ НА ЯЗЫКЕ ДУШИ
— Ваши произведения отличаются, вы вспоминаете разные истории, разные времена, проводите исследования о Второй мировой войне, СССР, Чернобыле, Афганистане. Как вы относитесь к разным эпохам?
— У меня иное отношение к материалу, чем у других писателей. У меня нет срока давности. Так, Вторая мировая война была давно, но я пишу не о том, что было давно, я пишу о том, что происходит с человеком, который попадает под ноги Великой истории, которая бросает моих героев или в войну, или в Чернобыль. Не имеет никакого значения, когда это было. Я вытягиваю всегда то, что волнует человека, что интересно. Например, одна женщина мне рассказывала, что всегда трудно идти в бой утром. На рассвете, когда вот-вот должна поступить команда атаковать, а вокруг еще тихо, даже птицы не поют, а ты знаешь, что сейчас придется подняться и идти вперед. Будешь жить или нет — неизвестно. Ты просто на грани смерти и жизни. И так не хочется пропасть.
То же самое говорит молодой человек, который или вдовец, или воевал в Афганистане, ему только 19 лет. Он говорит себе: какого черта я должен превратиться в лепешку, так хочется жить, любить, я никогда по-настоящему не знал женщину. Это такие вещи, которые не имеют значения, когда именно они происходили — давно или недавно. В общем, это происходило с человеком. Меня интересует природа человека в двух измерениях: в социальном и во временном. Когда объединяешь эти две вещи, начинается литература, а до этого это журналистика.
— Как вам удается это делать?
Человек лишь дважды в жизни говорит хорошее: на смертном одре и в моменты любви
— Все мы говорим одинаково. Человек лишь дважды в жизни говорит хорошее: на смертном одре и в моменты любви. Именно в такие минуты человек говорит на языке своей души. В целом люди выражаются одинаково. Я не украшаю текст. Стараюсь соответствовать тому, как это было. В то же время существует определенная ювелирная сложность, чтобы превратить речь в текст. В среднем, можно наговорить 50 страниц, а вот в книге останется только полстраницы. И такая концентрация должна соответствовать времени, человеку и собственно той интонации, которую я услышала. Вот этого сложнее достичь.
ХОЧУ, ЧТОБЫ УЖАС КОНВЕРТИРОВАЛСЯ В СВОБОДУ
— Вы написали много книг. Как строите творческие планы?
— Всего я написала пять книг. Есть еще отдельные повести, очерки. Например, документальная повесть «Зачарованные смертью» (1994 г.), которую я называю «энциклопедией красного человека» или «энциклопедией утопии», рассказывает о людях, которые застали Ленина, Сталина. О том времени, когда они служили и верили, и если бы они не верили — они не победили бы в 40-х годах. Этот цикл требует продолжения. Нужна концовка: каким образом эта вера закончилась, как эти идеи развалились.
— Какая книга далась вам труднее всего?
— Труднее всего мне было писать «Чернобыльская молитва. Хроника будущего» (1997 г.). Тяжело было потому, что это была новая реальность, отсутствовал архива, на который можно было бы опираться. Если выбираешь тему войны, то в библиотеке возможно заказать миллионы книг на эту тему. С Чернобылем все было впервые. Вспоминаю, когда в первый раз поехала туда, я была потрясена. Это совершенно новые ощущения, это чувство страха перед водой, землей, яблоком. То есть живешь в совершенно новом мире. Я поняла, что Чернобыль — это прежде всего загадка.
Также определенные сложности я ощутила, когда писала книгу «Время секонд хенд». Когда советская империя развалилась на 15 разных стран, в каждой из которых происходило что-то свое, «красный» (советский. — Авт.) человек попал в совершенно разные ситуации. Один остался жить в Азии, другой — в Прибалтике, кто-то в Украине. То есть совершенно разные судьбы и жизни. Не было одного сквозного события, которое могло бы стать стержнем. Поэтому сложить все воедино, сначала утешение апокалипсиса: как мы все разрушали и надеялись, что свобода за углом, и как оказалось, что это совсем не так. Все оказались в чистом поле, началось очарование пустотой. Все это совместить было сложно. Потому-то эта книга была не из легких.
Не преследую цель оглушить человека каким-то ужасом, наоборот — хочу добыть смысл ужаса, и чтобы он конвертировался в свободу
— Как вы подбираете названия для книг?
— Пока я не найду заголовок, книги не существует. Когда я его нахожу, то тот материал, который собирался годами, получает звучание, и я четко представляю, какой должна быть книга и о чем. В этом творческом поиске я не преследую цель оглушить человека каким-то ужасом, наоборот, хочу добыть смысл ужаса, чтобы этот ужас конвертировался в свободу. Что в конечном итоге у нас плохо получается. То есть я должна сформировать, составить определенное мировоззрение.
Написание произведения — как борьба с хаосом, у которого ты пытаешься что-то отвоевать, придать ему эстетическую форму
— Как формируется сюжет ваших произведений?
— Когда насобирается много материалов, появляется 10-15 магистральных рассказов, на которых, как на столбах, строится сюжет. Они синхронны и держат всю конструкцию. Это очень похоже на то, как пишется музыкальное произведение. В общем это нематериальные вещи, которые сложно объяснить. Это как расспросить у Шостаковича, как он написал свои симфонии. Это как борьба с хаосом, у которого ты пытаешься что-то отвоевать, пытаешься еще придать этому какую-то эстетическую форму. И это одна из главных дилемм, которые возникают, когда я работаю. На мой взгляд, существует определенный предел ужаса, который может впустить в себя человек. Если пойти дальше границы, человек отбросит произведение. Моей целью является спровоцировать читателя думать. Если коротко ответить — зачем я пишу, то принцип один: иди и сохрани в себе человека. В этом весь смысл моих книг. Люди всегда были одинаковы. Когда-то ездили на лошадях, сейчас на машинах. Главной задачей для меня остается сохранить в читателе человека.
— Ваши литературные произведения отличают определенные признаки документалистики. Не опасаетесь ли вы, что такой стиль может со временем стать маргинальным?
— До сих пор сохранялось очень странное отношение к литературе. Например, современная живопись вышла на новые, другие формы. Я не думаю, что сегодня кто-то осмелится сказать, что инсталляция — это не искусство. В действительности существуют чрезвычайно талантливые инсталляции. Музыка ищет совершенно новые формы. Вспомним работы классических российских композиторов — того же Шнитке, киевского композитора Валентина Сильвестрова. Он потрясающий и удивительный композитор, но это совсем другая музыка. С точки зрения классики, видимо, это не совсем классика. Почему-то мы относимся к литературе более консервативно. Но сегодня, я думаю и довольна тем, что Нобелевская премия, возможно, сняла этот вопрос. Шведская академия сказала, что новый мир, новые формы открыты и для литературы тоже.
НУЖНО СОПРОТИВЛЯТЬСЯ НАРОДУ, У КОТОРОГО ЗАТМЕНИЕ РАЗУМА
— Во Франции хорошо помнят СССР, французы понимали советских людей, сочувствовали им. Что сохранилось в вас советского?
— Я прошла советский путь и, видимо, освободилась от него после войны в Афганистане. Но определенное наследие осталось. Вот и сегодня, когда я шла по улицам Парижа, я видела нищих, просивших милостыню. Или цыгане, или румыны. Ни один человек не подал им. Я очень хотела это сделать, но у меня не было мелочи. Было обидно. Я не могу пройти мимо таких людей. Кажется, это часть социализма. И таких вещей вокруг нас много. Очень хочется, чтобы всем людям было хорошо. А вообще, социализм — странная вещь. В одной стране существовал ГУЛАГ, и было такое невероятное количество идеалистов, были такие красивые песни. Когда меня спрашивают, есть ли у меня ответы — что делать дальше, — у меня нет ответов. Все это для нас болезненно и трудно.
Я из того поколения людей, для которых метафизическое значит больше, чем социальное
Я человек своего поколения. Сегодня меня интересуют экзистенциальные проблемы. То есть сплошной живой мир, сближающий человека, животных, птиц, которые тоже страдают. Впервые я это услышала от женщин и детей. То есть я из того поколения людей, для которых метафизическое значит больше, чем социальное. В общем, мне интересно жить и заниматься своим делом. Я счастливый человек. Мне было страшно и одновременно интересно жить последние 30 лет. Наша жизнь интересная, и литература в том числе.
— К сожалению, мы не можем избежать политического вопроса. Скажите, на ваш взгляд, могут ли нобелевские лауреаты изменить что-то в обществе, особенно в странах, где царит авторитарный режим?
Страшнее — сопротивляться своему собственному народу, у которого наступило затмение разума
— Очень сложно. Мне кажется, что авторитарные режимы такими и останутся, вряд ли диктаторы ко мне прислушаются. Я за последние три недели в новом статусе (нобелевского лауреата. — Авт.) подписала, пожалуй, четыре письма в защиту брата Навального, украинский летчицы Надежды Савченко. Но я всегда их подписываю с отчаянием, с чувством беспомощности, что мы сегодня очень мало можем сделать.
В конце концов, мы оказываемся перед двумя вызовами. С одной стороны, нужно сопротивляться власти, а с другой, что страшнее — нужно сопротивляться своему собственному народу, у которого наступило затмение разума. Так что это очень сложно. Но это нужно делать и показывать эту поддержку тем людям, которые нуждаются в такой помощи, и, наконец, мы надеемся, что нас немало.
Роман Сущенко, Париж
В парижском театре Одеон состоялся творческий вечер Светланы Алексиевич. Красное бархатное убранство зрительного зала, приглушенное освещение, изящная полифоническая подготовка и тембр французского ведущего усилили философские размышления писательницы. Собственному корреспонденту Укринформа посчастливилось быть гостем вечера, формат которого, согласно требованиям организаторов, не предусматривал вопросов из зала. Предлагаем вниманию читателей ответы Светланы Алексиевич на вопросы ведущего вечера.
ЧТОБЫ УСЛЫШАТЬ ЧЕЛОВЕКА, НАДО ПО-НОВОМУ СПРОСИТЬ
— Госпожа Светлана, вы получили (Нобелевскую) премию за «полифонический стиль письма, памятник страданию и мужеству в наши дни». Каким образом вы нашли свой стиль, когда пришло понимание, кем вы являетесь в действительности?
— Понимание того, кем мы являемся, начинается с детства. Мое детство прошло в белорусском селе, которое после войны было абсолютно женским. Я даже не помню мужчин пожилого возраста, только одни женщины. Вот эти женщины после тяжелой работы вечером садились на скамейки и разговаривали. А в белорусских деревнях все на виду, все живут для всех, все живут вместе. Это были такие сильные разговоры: о войне, о жизни, о любви. Ничего схожего с этими текстами я не нашла в книгах. А полифония меня заворожила. Прежде всего тем, что текст абсолютно свободный, не отшлифованный. Какая подлинность, с которой ничего нельзя сравнить.
Позже, когда я уже училась на факультете журналистики, узнала, что существовала такая линия в русской культуре. Это были записи (медицинской. — Авт.) сестры Федорченко, сделанные в лазаретах во время Первой Мировой войны. После Второй Мировой войны белорусский писатель (Алесь) Адамович сделал несколько подобных книг. Это мой учитель. Я прочла его книгу, которую он написал с другими авторами и назвал «Я из огненной деревни…». Напомню, что во время войны в Белоруссии немцы сжигали целые деревни вместе с людьми — как месть за партизанщину. Каким-то чудом несколько человек спаслись. Женщины, дети. Авторы книги нашли этих людей и записали их исповедь. Считаю эту книгу гениальной. Так вот, когда я ее прочитала, то во мне сразу что-то переключилось: прочитанное, воспоминания из детства. Тогда я искала себя в творчестве, пробовала писать пьесы, романы, но все это было не то. Не мое. Прочитав книгу, я на самом деле поняла, что это мой взгляд на мир. Вот мой путь. Для меня даже не существовало выбора. Единственное, что я сделала, это добавила время. Поскольку время всегда требует своей формы, эстетики произведения. Таким образом, я уже действовала в этом пространстве, ища себя дальше.
— Значит, Светлана Алексиевич изобрела какую-то особую технику изложения…
— Упаси Боже, никакой техники. Моя техника заключалась лишь в одном — остаться искренним и честным человеком. Прийти к другому человеку не как известная писательница, а как просто соседка по времени, как ровня, и начать говорить о тех вещах, которые меня интересуют. Или война, или Чернобыль. Сложнее с мужчинами. Ты приходишь и как бы сталкиваешься совсем с другим пространством, в котором движешься на ощупь. Ведь есть такие темы, в частности, в которых человек высокомерен, попробуй отними у него эту «игрушку-войну». В этом контексте у мужчин есть освященное тысячелетиями недоверие к женщине, пренебрежение к ней. Поэтому с мужчинами сложнее. Не то чтобы это был какой-то поединок, скорее, определенное вхождение в человека, общее размышление. Что-то вроде биологического потока, обмена.
Всегда ищу собеседника — человека, ошеломленного или событиями войны, или катастрофой, или вообще жизнью
Я всегда ищу собеседника, человека, ошеломленного или событиями войны, или катастрофой, или вообще жизнью. У каждого человека есть такие вещи, о которых ему хочется поговорить, они для него непонятны, они интересны. Чтобы услышать такого человека, нужно по-новому спросить. У меня были разные ситуации. Например, я вела диалог с человеком, вернувшимся с войны, из Афганистана. У него была куча наград, и он чувствовал себя героем. Я его спросила, как он не сошел с ума на войне, когда убивал. Это его настолько поразило. Он не ожидал этого вопроса. Он начал думать…
ЧЕЛОВЕК ЛИШЬ ДВАЖДЫ В ЖИЗНИ ГОВОРИТ НА ЯЗЫКЕ ДУШИ
— Ваши произведения отличаются, вы вспоминаете разные истории, разные времена, проводите исследования о Второй мировой войне, СССР, Чернобыле, Афганистане. Как вы относитесь к разным эпохам?
— У меня иное отношение к материалу, чем у других писателей. У меня нет срока давности. Так, Вторая мировая война была давно, но я пишу не о том, что было давно, я пишу о том, что происходит с человеком, который попадает под ноги Великой истории, которая бросает моих героев или в войну, или в Чернобыль. Не имеет никакого значения, когда это было. Я вытягиваю всегда то, что волнует человека, что интересно. Например, одна женщина мне рассказывала, что всегда трудно идти в бой утром. На рассвете, когда вот-вот должна поступить команда атаковать, а вокруг еще тихо, даже птицы не поют, а ты знаешь, что сейчас придется подняться и идти вперед. Будешь жить или нет — неизвестно. Ты просто на грани смерти и жизни. И так не хочется пропасть.
То же самое говорит молодой человек, который или вдовец, или воевал в Афганистане, ему только 19 лет. Он говорит себе: какого черта я должен превратиться в лепешку, так хочется жить, любить, я никогда по-настоящему не знал женщину. Это такие вещи, которые не имеют значения, когда именно они происходили — давно или недавно. В общем, это происходило с человеком. Меня интересует природа человека в двух измерениях: в социальном и во временном. Когда объединяешь эти две вещи, начинается литература, а до этого это журналистика.
— Как вам удается это делать?
Человек лишь дважды в жизни говорит хорошее: на смертном одре и в моменты любви
— Все мы говорим одинаково. Человек лишь дважды в жизни говорит хорошее: на смертном одре и в моменты любви. Именно в такие минуты человек говорит на языке своей души. В целом люди выражаются одинаково. Я не украшаю текст. Стараюсь соответствовать тому, как это было. В то же время существует определенная ювелирная сложность, чтобы превратить речь в текст. В среднем, можно наговорить 50 страниц, а вот в книге останется только полстраницы. И такая концентрация должна соответствовать времени, человеку и собственно той интонации, которую я услышала. Вот этого сложнее достичь.
ХОЧУ, ЧТОБЫ УЖАС КОНВЕРТИРОВАЛСЯ В СВОБОДУ
— Вы написали много книг. Как строите творческие планы?
— Всего я написала пять книг. Есть еще отдельные повести, очерки. Например, документальная повесть «Зачарованные смертью» (1994 г.), которую я называю «энциклопедией красного человека» или «энциклопедией утопии», рассказывает о людях, которые застали Ленина, Сталина. О том времени, когда они служили и верили, и если бы они не верили — они не победили бы в 40-х годах. Этот цикл требует продолжения. Нужна концовка: каким образом эта вера закончилась, как эти идеи развалились.
— Какая книга далась вам труднее всего?
— Труднее всего мне было писать «Чернобыльская молитва. Хроника будущего» (1997 г.). Тяжело было потому, что это была новая реальность, отсутствовал архива, на который можно было бы опираться. Если выбираешь тему войны, то в библиотеке возможно заказать миллионы книг на эту тему. С Чернобылем все было впервые. Вспоминаю, когда в первый раз поехала туда, я была потрясена. Это совершенно новые ощущения, это чувство страха перед водой, землей, яблоком. То есть живешь в совершенно новом мире. Я поняла, что Чернобыль — это прежде всего загадка.
Также определенные сложности я ощутила, когда писала книгу «Время секонд хенд». Когда советская империя развалилась на 15 разных стран, в каждой из которых происходило что-то свое, «красный» (советский. — Авт.) человек попал в совершенно разные ситуации. Один остался жить в Азии, другой — в Прибалтике, кто-то в Украине. То есть совершенно разные судьбы и жизни. Не было одного сквозного события, которое могло бы стать стержнем. Поэтому сложить все воедино, сначала утешение апокалипсиса: как мы все разрушали и надеялись, что свобода за углом, и как оказалось, что это совсем не так. Все оказались в чистом поле, началось очарование пустотой. Все это совместить было сложно. Потому-то эта книга была не из легких.
Не преследую цель оглушить человека каким-то ужасом, наоборот — хочу добыть смысл ужаса, и чтобы он конвертировался в свободу
— Как вы подбираете названия для книг?
— Пока я не найду заголовок, книги не существует. Когда я его нахожу, то тот материал, который собирался годами, получает звучание, и я четко представляю, какой должна быть книга и о чем. В этом творческом поиске я не преследую цель оглушить человека каким-то ужасом, наоборот, хочу добыть смысл ужаса, чтобы этот ужас конвертировался в свободу. Что в конечном итоге у нас плохо получается. То есть я должна сформировать, составить определенное мировоззрение.
Написание произведения — как борьба с хаосом, у которого ты пытаешься что-то отвоевать, придать ему эстетическую форму
— Как формируется сюжет ваших произведений?
— Когда насобирается много материалов, появляется 10-15 магистральных рассказов, на которых, как на столбах, строится сюжет. Они синхронны и держат всю конструкцию. Это очень похоже на то, как пишется музыкальное произведение. В общем это нематериальные вещи, которые сложно объяснить. Это как расспросить у Шостаковича, как он написал свои симфонии. Это как борьба с хаосом, у которого ты пытаешься что-то отвоевать, пытаешься еще придать этому какую-то эстетическую форму. И это одна из главных дилемм, которые возникают, когда я работаю. На мой взгляд, существует определенный предел ужаса, который может впустить в себя человек. Если пойти дальше границы, человек отбросит произведение. Моей целью является спровоцировать читателя думать. Если коротко ответить — зачем я пишу, то принцип один: иди и сохрани в себе человека. В этом весь смысл моих книг. Люди всегда были одинаковы. Когда-то ездили на лошадях, сейчас на машинах. Главной задачей для меня остается сохранить в читателе человека.
— Ваши литературные произведения отличают определенные признаки документалистики. Не опасаетесь ли вы, что такой стиль может со временем стать маргинальным?
— До сих пор сохранялось очень странное отношение к литературе. Например, современная живопись вышла на новые, другие формы. Я не думаю, что сегодня кто-то осмелится сказать, что инсталляция — это не искусство. В действительности существуют чрезвычайно талантливые инсталляции. Музыка ищет совершенно новые формы. Вспомним работы классических российских композиторов — того же Шнитке, киевского композитора Валентина Сильвестрова. Он потрясающий и удивительный композитор, но это совсем другая музыка. С точки зрения классики, видимо, это не совсем классика. Почему-то мы относимся к литературе более консервативно. Но сегодня, я думаю и довольна тем, что Нобелевская премия, возможно, сняла этот вопрос. Шведская академия сказала, что новый мир, новые формы открыты и для литературы тоже.
НУЖНО СОПРОТИВЛЯТЬСЯ НАРОДУ, У КОТОРОГО ЗАТМЕНИЕ РАЗУМА
— Во Франции хорошо помнят СССР, французы понимали советских людей, сочувствовали им. Что сохранилось в вас советского?
— Я прошла советский путь и, видимо, освободилась от него после войны в Афганистане. Но определенное наследие осталось. Вот и сегодня, когда я шла по улицам Парижа, я видела нищих, просивших милостыню. Или цыгане, или румыны. Ни один человек не подал им. Я очень хотела это сделать, но у меня не было мелочи. Было обидно. Я не могу пройти мимо таких людей. Кажется, это часть социализма. И таких вещей вокруг нас много. Очень хочется, чтобы всем людям было хорошо. А вообще, социализм — странная вещь. В одной стране существовал ГУЛАГ, и было такое невероятное количество идеалистов, были такие красивые песни. Когда меня спрашивают, есть ли у меня ответы — что делать дальше, — у меня нет ответов. Все это для нас болезненно и трудно.
Я из того поколения людей, для которых метафизическое значит больше, чем социальное
Я человек своего поколения. Сегодня меня интересуют экзистенциальные проблемы. То есть сплошной живой мир, сближающий человека, животных, птиц, которые тоже страдают. Впервые я это услышала от женщин и детей. То есть я из того поколения людей, для которых метафизическое значит больше, чем социальное. В общем, мне интересно жить и заниматься своим делом. Я счастливый человек. Мне было страшно и одновременно интересно жить последние 30 лет. Наша жизнь интересная, и литература в том числе.
— К сожалению, мы не можем избежать политического вопроса. Скажите, на ваш взгляд, могут ли нобелевские лауреаты изменить что-то в обществе, особенно в странах, где царит авторитарный режим?
Страшнее — сопротивляться своему собственному народу, у которого наступило затмение разума
— Очень сложно. Мне кажется, что авторитарные режимы такими и останутся, вряд ли диктаторы ко мне прислушаются. Я за последние три недели в новом статусе (нобелевского лауреата. — Авт.) подписала, пожалуй, четыре письма в защиту брата Навального, украинский летчицы Надежды Савченко. Но я всегда их подписываю с отчаянием, с чувством беспомощности, что мы сегодня очень мало можем сделать.
В конце концов, мы оказываемся перед двумя вызовами. С одной стороны, нужно сопротивляться власти, а с другой, что страшнее — нужно сопротивляться своему собственному народу, у которого наступило затмение разума. Так что это очень сложно. Но это нужно делать и показывать эту поддержку тем людям, которые нуждаются в такой помощи, и, наконец, мы надеемся, что нас немало.